Неточные совпадения
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы,
говорят: «<
Пусть> их, дураки, бесятся!
— Да вот, ваше превосходительство, как!.. — Тут Чичиков осмотрелся и, увидя, что камердинер с лоханкою вышел, начал так: — Есть у меня дядя, дряхлый старик. У него триста душ и, кроме меня, наследников никого. Сам управлять именьем, по дряхлости, не может, а мне не передает тоже. И какой странный приводит резон: «Я,
говорит, племянника не знаю; может быть, он мот.
Пусть он докажет мне, что он надежный человек,
пусть приобретет прежде сам собой триста душ, тогда я ему отдам и свои триста душ».
Пусть лучше позабудемся мы! «Зачем ты, брат,
говоришь мне, что дела в хозяйстве идут скверно? —
говорит помещик приказчику.
— Ах, Анна Григорьевна,
пусть бы еще куры, это бы еще ничего; слушайте только, что рассказала протопопша: приехала,
говорит, к ней помещица Коробочка, перепуганная и бледная как смерть, и рассказывает, и как рассказывает, послушайте только, совершенный роман; вдруг в глухую полночь, когда все уже спало в доме, раздается в ворота стук, ужаснейший, какой только можно себе представить; кричат: «Отворите, отворите, не то будут выломаны ворота!» Каково вам это покажется? Каков же после этого прелестник?
— И прекрасно, Дунечка. Ну, уж как вы там решили, — прибавила Пульхерия Александровна, — так уж
пусть и будет. А мне и самой легче: не люблю притворяться и лгать; лучше будем всю правду
говорить… Сердись, не сердись теперь Петр Петрович!
— Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и… подлец! Но…
пусть! все это не то…
Говорить теперь надо, а я начать не умею…
Он малый,
говорят, рассудительный (что и фамилия его показывает, семинарист, должно быть), ну так
пусть и бережет вашу сестру.
Больше я его на том не расспрашивал, — это Душкин-то
говорит, — а вынес ему билетик — рубль то есть, — потому-де думал, что не мне, так другому заложит; все одно — пропьет, а
пусть лучше у меня вещь лежит: дальше-де положишь, ближе возьмешь, а объявится что аль слухи пойдут, тут я и преставлю».
«
Пусть,
говорит, видят, как благородные дети чиновного отца по улицам нищими ходят!» Детей всех бьет, те плачут.
обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Иисус
говорит им: развяжите его;
пусть идет.
—
Пусть пан только молчит и никому не
говорит: между козацкими возами есть один мой воз; я везу всякий нужный запас для козаков и по дороге буду доставлять всякий провиант по такой дешевой цене, по какой еще ни один жид не продавал. Ей-богу, так; ей-богу, так.
—
Пусть хранит вас… Божья Матерь… Не забывайте, сынки, мать вашу… пришлите хоть весточку о себе… — Далее она не могла
говорить.
—
«
Пусть сохнет»,
говорит Свинья:
«Ничуть меня то не тревожит...
— Подпишет, кум, подпишет, свой смертный приговор подпишет и не спросит что, только усмехнется, «Агафья Пшеницына» подмахнет в сторону, криво и не узнает никогда, что подписала. Видишь ли: мы с тобой будем в стороне: сестра будет иметь претензию на коллежского секретаря Обломова, а я на коллежской секретарше Пшеницыной.
Пусть немец горячится — законное дело! —
говорил он, подняв трепещущие руки вверх. — Выпьем, кум!
— Нездешний, так и не замайте! —
говорили старики, сидя на завалинке и положив локти на коленки. —
Пусть его себе! И ходить не по что было вам!
— Прости меня, мой друг! — заговорила она нежно, будто слезами. — Я не помню, что
говорю: я безумная! Забудь все; будем по-прежнему;
пусть все останется, как было…
— Вот все чай пью, —
говорила она, спрятав ‹лицо› за самоваром. —
Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха, заболев — боюсь, что умру. Какое противное, не русское слово — умру.
— Ну,
пусть не так! — равнодушно соглашался Дмитрий, и Климу казалось, что, когда брат рассказывает даже именно так, как было, он все равно не верит в то, что
говорит. Он знал множество глупых и смешных анекдотов, но рассказывал не смеясь, а как бы даже конфузясь. Вообще в нем явилась непонятная Климу озабоченность, и людей на улицах он рассматривал таким испытующим взглядом, как будто считал необходимым понять каждого из шестидесяти тысяч жителей города.
— Это — счастливо, —
говорил он, идя рядом. — А я думал: с кем бы поболтать? О вас я не думал. Это — слишком высоко для меня. Но уж если вы —
пусть будет так!
— Ну да, я — преувеличенный! — согласился Депсамес, махнув на Брагина рукой. —
Пусть будет так! Но я вам
говорю, что мыши любят русскую литературу больше, чем вы. А вы любите пожары, ледоходы, вьюги, вы бежите на каждую улицу, где есть скандал. Это — неверно? Это — верно! Вам нужно, чтобы жить, какое-нибудь смутное время. Вы — самый страшный народ на земле…
Кабанов. Что ж мне, разорваться, что ли! Нет,
говорят, своего-то ума. И, значит, живи век чужим. Я вот возьму да последний-то, какой есть, пропью;
пусть маменька тогда со мной, как с дураком, и нянчится.
Катерина. Э! Что меня жалеть, никто виноват — сама на то пошла. Не жалей, губи меня!
Пусть все знают,
пусть все видят, что я делаю! (Обнимает Бориса.) Коли я для тебя греха не побоялась, побоюсь ли я людского суда?
Говорят, даже легче бывает, когда за какой-нибудь грех здесь, на земле, натерпишься.
«Нужды нет,
пусть палят, —
говорят им, — так и следует — отвечать на салют».
Ох, еще сильна у нас страсть к иностранному: не по-французски, не по-английски, так хоть по-якутски
пусть дети
говорят!
—
Пусть попробует он, окаянный антихрист, прийти сюда; отведает, бывает ли сила в руках старого козака. Бог видит, —
говорил он, подымая кверху прозорливые очи, — не летел ли я подать руку брату Данилу? Его святая воля! застал уже на холодной постеле, на которой много, много улеглось козацкого народа. Зато разве не пышна была тризна по нем? выпустили ли хоть одного ляха живого? Успокойся же, мое дитя! никто не посмеет тебя обидеть, разве ни меня не будет, ни моего сына.
«Чего мне больше ждать? —
говорил сам с собою кузнец. — Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так, не достанется, по крайней мере, другому посмеяться надо мною.
Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более моего; я отучу…»
— Вот я и домой пришел! —
говорил он, садясь на лавку у дверей и не обращая никакого внимания на присутствующих. — Вишь, как растянул вражий сын, сатана, дорогу! Идешь, идешь, и конца нет! Ноги как будто переломал кто-нибудь. Достань-ка там, баба, тулуп, подостлать мне. На печь к тебе не приду, ей-богу, не приду: ноги болят! Достань его, там он лежит, близ покута; гляди только, не опрокинь горшка с тертым табаком. Или нет, не тронь, не тронь! Ты, может быть, пьяна сегодня…
Пусть, уже я сам достану.
— «Мама, радость моя,
говорит, нельзя, чтобы не было господ и слуг, но
пусть же и я буду слугой моих слуг, таким же, каким и они мне.
Ну и
пусть, я тоже не стану дотрогиваться, но, однако, позволю себе лишь заметить, что если чистая и высоконравственная особа, какова бесспорно и есть высокоуважаемая госпожа Верховцева, если такая особа,
говорю я, позволяет себе вдруг, разом, на суде, изменить первое свое показание, с прямою целью погубить подсудимого, то ясно и то, что это показание ее было сделано не беспристрастно, не хладнокровно.
— Я
говорю:
пусть он только сбегает разменять да прикажет, чтобы не запирали, а вы пойдете и сами скажете…
—
Пусть этим всем моим словам, что вам теперь
говорил, в суде не поверят-с, зато в публике поверят-с, и вам стыдно станет-с.
— Ба! А ведь, пожалуй, ты прав. Ах, я ослица, — вскинулся вдруг Федор Павлович, слегка ударив себя по лбу. — Ну, так
пусть стоит твой монастырек, Алешка, коли так. А мы, умные люди, будем в тепле сидеть да коньячком пользоваться. Знаешь ли, Иван, что это самим Богом должно быть непременно нарочно так устроено? Иван,
говори: есть Бог или нет? Стой: наверно
говори, серьезно
говори! Чего опять смеешься?
Я уже не
говорю про медицину; наука, дескать, лжет, наука ошибается, доктора не сумели отличить истины от притворства, —
пусть,
пусть, но ответьте же мне, однако, на вопрос: для чего ему было притворяться?
Ибо
пусть нет времени,
пусть он справедливо
говорит, что угнетен все время работой и требами, но не все же ведь время, ведь есть же и у него хоть час один во всю-то неделю, чтоб и о Боге вспомнить.
Я шел сюда, чтобы погибнуть, и
говорил: «
Пусть,
пусть!» — и это из-за моего малодушия, а она через пять лет муки, только что кто-то первый пришел и ей искреннее слово сказал, — все простила, все забыла и плачет!
Ты мне вот что скажи, ослица:
пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся от веры своей и сам же
говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
«Ну и
пусть их, ну и
пусть их, —
говорила сентенциозно Грушенька с блаженным видом в лице, — кой-то денек выйдет им повеселиться, так и не радоваться людям?» Калганов же смотрел так, как будто чем запачкался.
Ну и
пусть бы не было чудес вовсе,
пусть бы ничего не объявилось чудного и не оправдалось немедленно ожидаемое, но зачем же объявилось бесславие, зачем попустился позор, зачем это поспешное тление, «предупредившее естество», как
говорили злобные монахи?
«
Пусть,
говорит, ты шел из гордости, но ведь все же была и надежда, что уличат Смердякова и сошлют в каторгу, что Митю оправдают, а тебя осудят лишь нравственно (слышишь, он тут смеялся!), а другие так и похвалят.
И отвечает ему Бог: возьми ж ты,
говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро,
пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то
пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь.
«И добро бы ты,
говорит, в добродетель верил:
пусть не поверят мне, для принципа иду.
Нет,
пусть они его простят; это так гуманно, и чтобы видели благодеяние новых судов, а я-то и не знала, а
говорят, это уже давно, и как я вчера узнала, то меня это так поразило, что я тотчас же хотела за вами послать; и потом, коли его простят, то прямо его из суда ко мне обедать, а я созову знакомых, и мы выпьем за новые суды.
Приходит он в три дня раз, а не каждый день (хотя
пусть бы и каждый день), и всегда так хорошо одет, и вообще я люблю молодежь, Алеша, талантливую, скромную, вот как вы, а у него почти государственный ум, он так мило
говорит, и я непременно, непременно буду просить за него.
— Да стой, стой, — смеялся Иван, — как ты разгорячился. Фантазия,
говоришь ты,
пусть! Конечно, фантазия. Но позволь, однако: неужели ты в самом деле думаешь, что все это католическое движение последних веков есть и в самом деле одно лишь желание власти для одних только грязных благ? Уж не отец ли Паисий так тебя учит?
Я не
говорю про страдания больших, те яблоко съели, и черт с ними, и
пусть бы их всех черт взял, но эти, эти!
Она, знаете, услыхала, что я с вам знакома, — сказала Маслова, вертя головой и взглядывая на него, — и
говорит: «скажи ему,
пусть, —
говорит, — сына вызовут, он им всё расскажет».
Пусть он не боится, что его будут утруждать выражением благодарности: про благодарность не будут
говорить, а просто будут рады его видеть.
— Что ты, Бог с тобой: я в кофте! — с испугом отговаривалась Татьяна Марковна, прячась в коридоре. — Бог с ним:
пусть его спит! Да как он спит-то: свернулся, точно собачонка! — косясь на Марка,
говорила она. — Стыд, Борис Павлович, стыд: разве перин нет в доме? Ах ты, Боже мой! Да потуши ты этот проклятый огонь! Без пирожного!
— Это что! — строго крикнула она на него, — что за чучело, на кого ты похож? Долой! Василиса! Выдать им всем ливрейные фраки, и Сережке, и Степке, и Петрушке, и этому шуту! —
говорила она, указывая на Егора. — Яков
пусть черный фрак да белый галстук наденет. Чтобы и за столом служили, и вечером оставались в ливреях!
— Ну
пусть для семьи, что же? В чем тут помеха нам? Надо кормить и воспитать детей? Это уже не любовь, а особая забота, дело нянек, старых баб! Вы хотите драпировки: все эти чувства, симпатии и прочее — только драпировка, те листья, которыми,
говорят, прикрывались люди еще в раю…